Отчего-то всяческие мизантропы тут же кидаются цитировать милую их складу строку: «Я не люблю людей». Для меня же куда существенней, важнее, последние. И, понятно, эпиграф.
18+ как теперь требуютудавы. Даже лучше 28+, так надёжней. Приготовьтесь и уведите домашних животных от экрана, дальше Бродский будет долго и заунывно ругаться матом, иногда напрямую, во всех остальных же случаях — интонационно.
10
Мать говорит Христу: — Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой?
Как ступлю на порог, не поняв, не решив: ты мой сын или Бог? То есть, мертв или жив?
Он говорит в ответ: — Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой.
Verrà la morte e avrà i tuoi occhi. — Cesare Pavese (1908–1950)
1
Вещи и люди нас окружают. И те, и эти терзают глаз. Лучше жить в темноте.
Я сижу на скамье в парке, глядя вослед проходящей семье. Мне опротивел свет.
Это январь. Зима Согласно календарю. Когда опротивеет тьма, тогда я заговорю.
2
Пора. Я готов начать. Неважно, с чего. Открыть рот. Я могу молчать. Но лучше мне говорить.
О чем? О днях. о ночах. Или же — ничего. Или же о вещах. О вещах, а не о
людях. Они умрут. Все. Я тоже умру. Это бесплодный труд. Как писать на ветру.
3
Кровь моя холодна. Холод ее лютей реки, промерзшей до дна. Я не люблю людей.
Внешность их не по мне. Лицами их привит к жизни какой-то не- покидаемый вид.
Что-то в их лицах есть, что противно уму. Что выражает лесть неизвестно кому.
4
Вещи приятней. В них нет ни зла, ни добра внешне. А если вник в них — и внутри нутра.
Внутри у предметов — пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук.
Пыль. И включенный свет только пыль озарит. Даже если предмет герметично закрыт.
5
Старый буфет извне так же, как изнутри, напоминает мне Нотр-Дам де Пари.
В недрах буфета тьма. Швабра, епитрахиль пыль не сотрут. Сама вещь, как правило, пыль
не тщится перебороть, не напрягает бровь. Ибо пыль — это плоть времени; плоть и кровь.
6
Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня,
поднося, хоть дышу, эеркало мне ко рту,- как я переношу небытие на свету.
Я неподвижен. Два бедра холодны, как лед. Венозная синева мрамором отдает.
7
Преподнося сюрприз суммой своих углов вещь выпадает из миропорядка слов.
Вещь не стоит. И не движется. Это — бред. Вещь есть пространство, вне коего вещи нет.
Вещь можно грохнуть, сжечь, распотрошить, сломать. Бросить. При этом вещь не крикнет: «Ебёна мать!»
8
Дерево. Тень. Земля под деревом для корней. Корявые вензеля. Глина. Гряда камней.
Корни. Их переплет. Камень, чей личный груз освобождает от данной системы уз.
Он неподвижен. Ни сдвинуть, ни унести. Тень. Человек в тени, словно рыба в сети.
9
Вещь. Коричневый цвет вещи. Чей контур стерт. Сумерки. Больше нет ничего. Натюрморт.
Смерть придет и найдет тело, чья гладь визит смерти, точно приход женщины, отразит.
Это абсурд, вранье: череп, скелет, коса. «Смерть придёт, у неё будут твои глаза».
10
Мать говорит Христу: — Ты мой сын или мой Бог? Ты прибит к кресту. Как я пойду домой?
Как ступлю на порог, не поняв, не решив: ты мой сын или Бог? То есть, мертв или жив?
Он говорит в ответ: — Мертвый или живой, разницы, жено, нет. Сын или Бог, я твой.
Зря я нашёл, верно, исполнение живым автором. Простите. Бродского очевидно тогда покусал Вознесенский. Лучше читать текст — там много чётче.
Ровно обратное тому, к чему мы привыкли в 80-х: что в интонациях наших поэтов: Цоя, Янки, Летова, Бутусова, Кинчева, Гребенщикова, Фёдорова... (да вон, даже и Вертинский с Высоцким) куда больше всегда смыслов, на целое измерение, чем просто в стихах текстом.
Что-то в их лицах есть, что противно уму. Что выражает лесть неизвестно кому.
Сказал тот, в лице коего весьма читается как раз высмеиваемое оным.
Это не против автора, именно видя, понимая, как вот он один находил те высшие откровения, что те миллионы ходят и даже не ищут... и не найдут даже когда солнце погаснет — просто несколько пока помню, сколько уже на протяжении одного двадцатого века нашего подобные ему, убеждённые мизантропы, уничтожили только у нас (сначала говорили 20 миллионов— потом 30–40, а теперь уже где-то к 50 согласились) вполне осознанно, намеренно, потому что нечто было в них то, что было противно их особому уму.
Заметьте, это как раз человек, что много осмысленнее всегда был всех прочих. Куда деваться? Гармонии нет. Мир горит. Мир сгорит. Он обречён.
Внутри у предметов — пыль. Прах. Древоточец-жук. Стенки. Сухой мотыль. Неудобно для рук.
Аукцыон — Волны те (2009)
Страшно умирать не хочется Быть бы стать жуком древоточецем В задней ножке стула в дальней комнате Чтобы надо мной бежали волны те
Чтоб никто не знал меня по имени Чтобы днём с огнём не нашли меня Пепел и труха ноль без палочки И не о ком в графе ставить галочку
Он даже не горит, а тлеет. Так медленно... нарочно специально мучительно. Впрочем, как помню ещё из школьных уроков физики: реакция тления — это примерно то же самое, что реакция горения, только более растянуто во времени.
Термиты пожирают Пока само не рухнет А они наблюдают
Фёдоров был единственным, кто продолжал нести смысл в наши 00-е — 10-е, после смерти Летова. Я помню, когда все эти его альбомы выходили — я всё лето ходил по Москве слушал их, с перерывами, да, но в общем почти что безостановочно: и всякий раз, в каждом месте где оказывался, находил новые смыслы.
Особенно помню, как где-то на севере, на границах города, как раз под альбом «Волны» сначала возле метро нашёл настоящую советскую столовку, каких уж тогда не осталось нигде, потом много всего весёлого дальше по маршруту, потом сразу кучу котов в заброшенной летней промзоне, отданной под какой-то авторемонт частникам, затем немыслимый закат на остатках индустриальной архитектуры 70–80-х (всё снимал, где-то лежит, если найду, если не погибло пока), затем вдруг открыл неожиданную Лидию Фёдорову в «Во сне на дне» (да, значит тогда это было точно первый раз, когда я только поставил этот альбом — как раз был феноменальный закат, всю улицу ту помню как сейчас) — потом нашёл дальше по закату, в сторону которого тут же пошёл (как те птицы, что всякий раз стаями летят на закат — наиболее внимательные из вас видели не раз), и нашёл ещё одно сокровище из детства: почти полностью советский, тоже тогда всюду уничтоженны они были уже, хозяйственный, с почти теми же нашими прежними товарами (и как раз в хозяйственном, где был невероятный стеллаж со всякими дикими рыболовными снастями — впервые для меня заиграла та.. да нет, уже не песня, а, скажем, дичь: текст про волов и всякую прочую чушь Озерского: «Вол Ны» — тоже помню всю полноту момента, надо же, а ведь больше десяти лет прошло). Потом заметил кошек, вернулся за полкилометра в тот магазин им за кормом — и пока шёл, мир наградил меня невиданным зрелищем стихийного водопада: в пяти- или восьмиэтажке прорвало в одной квартире водопровод, и с её балкона вода лилась каким-то совершенно немыслимым потоком вниз, туда как раз, в кусты, места обитания домашне-дворово-подвально-диких кошек. Некоторые дни бывают чрезвычайно насыщены впечатлениями. Каждый феномен воспринимается как невероятный праздник. То ли это как раз новый альбом «Волны» повлиял.
Но да, музыка и поэзия действительно влияют на нас. Но чтоб настолько ещё и на мир вокруг нас... Вот бы пусть Фёдоров выпускал такой альбом каждый день, и каждый день было лето, и тогда каждый день я выбирался б куда-то в отдалённые, ещё старые советские районы Москвы, ещё недоуничтоженные, и всё было так же. Увы, обычно в жизни такие дни случаются нечасто. Несмотря на то, насколько мы именно в них предназначены жить изначально. С тех ещё, пещерных времён.
Эй, разбудите его кто-нибудь! Мы тут что, ещё о Бродском?
А я не слушал, я знаю, как он ужасно читает. Вообще, многие поэты просто отвратительные чтецы, особенно своих произведений.
Он даже не горит, а тлеет. Так медленно... нарочно специально мучительно. Это пока. Скоро, очень скоро полыхнет. Сначала, конечно, покажется, что совсем затухло, будет холод. А потом кааак... и мало не покажется. Наберитесь терпения, гречки и туалетной бумаги. Скоро мы всё узнаем.
Elsh ›Вообще, многие поэты просто отвратительные чтецы, особенно своих произведений.
Это был бич именно этих официозных советских поэтов хрущёвских времён. Я даже не помню уже, точно ли Вознесенский из них был самый вычурный чтец своих стихов наиболее завывающим образом — или то был Рождественский, или Евтушенко? Всегда в них путался с детства.
Я сразу выше привёл строго обратный пример: все поэты советского рока 80-х, как отрезало, как раз были отчего-то изначально наделены даром если не божественного свойства, как Цой, Кинчев, Бутусов, то хотя бы заменять свой более-менее монотонный бубнёж под кифары, под манеру Боба Дилана и прочих капиталистических singers-songwriters, всё же почти неизменно высоким качеством текста, как Майк и БГ.
То есть это не свойство поэтов — скорее вот шестидесятников.
И да, это было общее наблюдение тогда советского народа: поэты категорически не умеют читать свои стихи. Но всё лезут на трибуны. Это был дефект, как полагаю, именно министерства культуры СССР: что они вот этих наследников Маяковского всё пытались своих вырастить в пробирке. Инерция мышления. А настоящая высокая поэзия в это время выросла во дворе рядом, на диком газоне, что эти партийные функционеры все как раз стремились притаптывать и выпалывать.
Занятно, что вон Волохонский тоже свои стихи прямо как нарочно читал. Ну, зато для этого к нему в пару Хвост подобрался, для должного исполнения.
и мало не покажется. Наберитесь терпения, гречки и туалетной бумаги. Скоро мы всё узнаем.
Что вы такое говорите? Заранее было же понятно, что это последнее китайское преду... искушение Его было, для совсем тупых.
И он сделает то, что всем положено будет начертание на правую руку их или на чело их. И что никому нельзя будет ни покупать гречки, ни продавать гречки, ни выходить из домов, кроме того, кто имеет это начертание, или имя зверя, или число имени его. Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое; число его QR-код.
И купцы земные восплачут и возрыдают о ней, потому что товаров их никто уже не покупает, товаров золотых и серебряных, и камней драгоценных и жемчуга, и виссона и порфиры, и шелка и багряницы, и всякого благовонного дерева, и всяких изделий из слоновой кости, и всяких изделий из дорогих дерев, из меди и железа и мрамора, корицы и фимиама, и мира и ладана, и вина и елея, и муки и пшеницы, и скота и овец, и коней и колесниц, и тел и душ человеческих. Нефти, гречки и бумаги.
И плодов, угодных для души твоей, не стало у тебя, и все тучное и блистательное удалилось от тебя; ты уже не найдешь его.
Торговавшие всем сим, обогатившиеся от нее, станут вдали от страха мучений ее, плача и рыдая.
И не войдет в него ничто нечистое и никто преданный мерзости и лжи, и уж тем более никто из тех, что пред самым порогом небесного града о двенадцати вратах с золотыми асфальтами улиц и проспектов, как прозрачное стекло, покупали гречку и бумагу, бумагу и гречку, а потом ещё немного бумагу, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни.
Интересная деталь сна. Действительно, к концу лета и ранней, ещё погожей и тёплой золотой осенью, когда солнце долго склоняется над горизонтом, и это время не столь быстро уж, вполне различимо, длится — городской асфальт, на который ложатся его пологие лучи, горит золотом. И как стекло. Как, кстати, и стекло, особенно в тех ещё домах, кое-где оставшихся от прежнего мира, с панорамным, ленточным, сплошным остеклением.
Основания стены города украшены всякими драгоценными камнями: основание первое яспис, второе сапфир, третье халкидон, четвертое смарагд, пятое сардоникс, шестое сердолик, седьмое хризолит, восьмое вирилл, девятое топаз, десятое хризопрас, одиннадцатое гиацинт, двенадцатое аметист.
И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего, ибо слава Божия осветила его, и светильник его — Агнец.
Indian › С другой же стороны всё выглядит иначе: прихожу вечером к лесу, на вырубку — ни огонька, тишина; вокруг X, скажем к примеру, век. Вот-вот с дальнего края вырубки появится еле уже видимая во мраке вечернем группа всадников. А солнце уже почти скрылось за лесом, красное, как холодильник.
И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей, и я услышал одно из четырех животных, говорящее как бы громовым голосом: иди и смотри.
Я взглянул, и вот, конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить.
И когда он снял вторую печать, я слышал второе животное, говорящее: иди и смотри.
И вышел другой конь, рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч.
И когда Он снял третью печать, я слышал третье животное, говорящее: иди и смотри. Я взглянул, и вот, конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей.
И слышал я голос посреди четырех животных, говорящий: хиникс пшеницы за динарий], и три хиникса ячменя за динарий; елея же и вина не повреждай.
И когда Он снял четвертую печать, я слышал голос четвертого животного, говорящий: иди и смотри.
И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя «смерть»; и ад следовал за ним; и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом и голодом, и мором и зверями земными.
И когда Он снял шестую печать, я взглянул, и вот, произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно как власяница, и луна сделалась как кровь, и пошли титры.
— Что вам надо? — Говорящее животное любопытно поглядеть, — ответила старуха заискивающе и перекрестилась. Филипп Филиппович еще более побледнел, к старухе подошел вплотную и шепнул удушливо: — Сию минуту из кухни вон. Старуха попятилась к дверям и заговорила, обидевшись: — Чтой-то уж больно дерзко, господин профессор. — Вон, я говорю, — повторил Филипп Филиппович, и глаза его сделались круглые, как у совы.
Indian › Аминь
Indian ›ли Вознесенский из них был самый вычурный чтец своих стихов наиболее завывающим образом — или то был Рождественский, или Евтушенко? Всегда в них путался с детства.
У меня та же история. А ведь была еще Ахмадулина! То же чертовски погано читала. Простые слова, а читала так, как наверное в старину «Слово о полку Игореве» читали. Во! Может оно именно и наложило печать на их декламацию?
как Майк и БГ. А эти и сотоварищи как раз наоборот, простотой и взяли, хотя и слова, и рифмы, и мысли там были похлеще, чем у предшественников, ни в чем не уступая, даже в глубине мысли. Они, пожалуй, и были той «молодой шпаной», что стерли тех с лица Земли. По крайней мере, достойно их заменили. А их самих уже заменить некому. Да так оно и умрет в веках. Теперь уже, определенно.
Elsh › Тех-то и стирать было нечего. Пустые натужные комсомольские работники. Обласканные чиновничеством, сытые лоснящиеся. Как перестали их пропагандировать из каждой радиоточки и в каждом журнале, телепередаче — тут же сразу в 90-х народ о них и позабыл.
Мне даже выискивать всю жизнь не хотелось в их щедро оплаченных партией из нашего народного кармана руладах какие-то крупицы смысли и поэтики. Меня сразу оттолкнуло в детстве, когда ещё не особо понимал смысл всех взрослых смысловых конструкций, нечто невыразимое: ни тогда я словами не владел такими, чтоб объяснить, да и теперь трудно... наверное прежде всего жирно прущая из них фальшь. Видимая инстинктивно, сразу, непосредственно. Состояние каждого человека читается как некое целое.
Допускаю, что там найдётся, может, особо в ранних работах, немало хороших, действительно тонких мест — но после того раннего опыта даже не хочется тратить время, чтоб искать. Вон, полно лежит нечитанных каких-нибудь... ну, возьмём хотя бы испанцев: Лорки, Хименеса, Лопе де Веги...
Вон, уже шесть лет прошло, определил это как Бронзовый век русской поэзии. Менее роскошный чем Золотой, менее мертвенно-хрупкий чем Серебряный — зато из бронзы поначалу делали в античности доспехи и мечи.
как раз наоборот, простотой и взяли, хотя и слова, и рифмы, и мысли там были похлеще
Летов вот ещё. Особенно поначалу он, вполне намеренно, не гонялся за мелодичностью. Ни в музыке, ни в методе декламации со сцены. Я его сразу несколько вывел за рамки, поскольку к последним альбомам он все 90-е шёл именно как неожиданно развитый, глубочайший, невиданный мелодист.
Это так смешно. Человек слушал все с шести лет, знал музыку доскональнейшим образом. Каждый вечер буквально находил в какой-нибудь энциклопедии огромной очередную психоделическую группу восьмого порядка и тщательно изучал, кто на чем играл. И все это помнил. Ранний рок, новая волна, семидесятые, прогрессив, авангард — все это он знал прекрасно.
Ладно, снова не нашёл. Значит тогда впервые добавил:
зато из бронзы поначалу делали в античности доспехи и мечи
Занятно, сегодня зашёл в хозмаг, а там бухта бронзовой проволоки. Щупаю её, чудо такое, а она будто стальная омеднённая, покрытая. И продавец, такой мужик той нашей советской поры чудесной единорогов (немного их осталось, уж по внешности всегда видать), говорит:
— Я работал там, на заводе, на Авиамоторной, где всю эту медь делали. Да, это смотря как закалить. Можно и так, чтоб прямо не гнулась.
— Как вижу, — говорю, — тут, судя по цвету скорее латунь. Явно много чего добавили в сплав. Чистая медь не бывает такой. А по упругости тем более — скорее омеднённая сталь. Медь должна быть характерно медного цвета. И мягче. И вон, глядите, что за паскудные окислы поверх. Медь так не окисляется, она покрывается благородной патиной разве.
Он подошёл такой, типа тоже пригляделся:
— Да, странная х..ня какая-то, тов. командир. — Как раз из породы наших совейских мичманов, что всё пропьют, но флот не опозорят. Что в итоге и разрушило тогда нашу страну.
— Ну да, — возник у меня аргумент в пользу оппонента, — вон, те же древние греки как-то, до бронзового оружия ковали свои доспехи и мечи из меди, стало быть не такая мягкая она была, если постараться.
— Те греки давно умерли, — говорит, — а я вот с этой медью как раз лично работал, знаю.
— Протестую, — горячо воскликнул Бегемот. — Древние греки бессмертны!
Сошлись на том, что всё дело в закалке. У них была особая печь для меди. Да и я вспомнил, что то же железо можно закалить в сталь, и обратно отпустить в нечто мягкое.
Если есть металлурги, расскажите. Интересно стало.
Мы ещё обсуждали приток кислорода. И я вспомнил те меха, что кузнецы применяют. В общем, действительно интересно. Единственно что... вот, в стране, где бывшие металлурги уж двадцать лет работают продавцами в хозяйственных... мне действительно дико такое спрашивать. Это как спрашивать у современных греков, а какими вон щитами, мечами и шлемами вы бились? и лопатками. А они такие: да никакими, вон в Китае последние 20 лет всё покупаем и вам дуракам продаём.
Да, вот ещё, по поводу декламации Бродского: сразу же тогда попробовал прочитать вслух сам. Теперь повторил. Невероятно лучше получается: если не бить по строкам, как он, а тупо следовать знакам пункутуации. Даже специально компенсируя на переносах строки, излишне сжимая ритм.
Попробуйте сами.
Возникает та же магия сбитого ритма, синкопы. Впрочем, Elsh так и не объяснил мне там, оно ли это, и не применяю ли я объём понятия слишком произвольно. Что тогда так развеселила Цоя.
Если синкопа не подходит — скажу своими словами: ритмический, метрический сдвиг. Помните, как Кастанеда рекомендовал идти по дороге спиной вперёд глядя в зеркало. Задолго до него мы это уж открыли, видя, разглядывая в отражениях распахнутых окон нашей школы совсем другую, инопланетную, зазеркальную, параллельную Москву. Удивляясь этому феномену — вот же, рукой подать, другой мир.
Да, в том числе и то самое остраннение Шкловского и, прежде него, Кэрролла.
Вырастает новое измерение текста. Когда несколько кружится голова. Такой как раз растаманский психоделический эффект. Видите, Бродский был мастер этого, как конструктор — а сам отчего-то не употреблял. То ли намеренно дурака валял, то ли чтоб не срывало крыши у ослабленных.
В самом деле, попробуйте прочитайте так, по тексту.
Вот ещё.
Последнее время я сплю среди бела дня. Видимо, смерть моя испытывает меня,
поднося, хоть дышу, эеркало мне ко рту, — как я переношу небытие на свету.
Помните? Тихий час в советских детсадах и пионерлагерях. Даже у нас он потом в уставе и распорядке дня был прописан — но никогда не исполнялся. Как, впрочем, и нормы, рацион питания. Так удивительно было наблюдать, лицезреть те скрижали. Будто это всё, что происходит — не с нами, не про нас: а вот вместо нас где-то живут эти небесные эльфы, что жрут как та собачка у вивисекторов. Причём уже зарезанная ими и, вероятно, попавшая в её собачий рай. Все всегда страстно игнорировать желали тот устав. Как и прочие законы страны. Теперь вот и конституцию её бедную совсем уж, окончательно. Мёртвый час, адмиральский час.
Как старики, что тоже довольно обрели мудрости, и начинают, намеренно, устраивать себе послеобеденную сиесту, лишь только светило перевалит через зенит. Потому что незачем уже, некому тут больше, стараться от подъёма до отбоя изображать активность чрезмерную.
Это действительно смерть, чьё присутствие уже так близко, что ощущается, даже не испытывает, а просто дружески намекает: ты это, больше особо не беспокойся ни о чём, дай уж себе напоследок отдыху. Ты ведь прежде всю долгую жизнь усилием воли всякий раз лишал его себя. А зря. Покой дарует, показывает новые смыслы.
Помните как нас бесил этот никчёмный дурацкий тихий час тогда в детских садах, пионерских лагерях? В самое интересное, полное сил время дня.
Я сразу тогда понял: взрослые — какие-то вероятно конченные мудаки, невыразимые, неисчислимые, необъяснимые. И знаете? Самое печальное что потом оказалось что я сам тогда и не догадывался даже насколько был прав. Что даже хуже чем именно такие, и даже не просто вероятно — а вовсе окончательно бесповоротно безнадежно гарантировано. Я так верил ещё тогда в человека, в силу разума... ну, впрочем и время ещё стояло подстать, когда не всё только с каждым годом рушилось, а просто пока несколько к недоумению всех перестало отчего-то расти и развиваться как прежде каждый год, каждую новую пятилетку.
Спросил на днях немногую чудом уцелевшую леди как раз из того круга питерской высшей богемы: что это он читает таким намеренно глупым гундосым речитативом, как вон, и будто подражая той их троице: Вознесенский, Рождественский, Евтушенко? Она как-то ответила шутливо, что так и не понял. Грубо говоря: ну, такая мода была у нас тогда. Комсомольская, шестидесятых. Вот оттого не понял. Если б Бродский следовал моде, он бы писал о целине, о будущем коммунизме, о братских народах Анголы и Бирмы... хотя они ж тоже, сволочи, хорошие такие...
Спрошу ещё её. Если небеса даруют нам время дальше. Она всё помнит. Они Бродскому тогда в деревню возили колбасу из города. Там, куда его сослала советская власть, точнее, жирнорылые чиновники, прикреплённые к спецраспределителям и столам заказов, из съестного была лишь окрестная картоха в полях. Нет, можно ещё грызть берёзы в надежде получить из них сок... Потому что охотиться на колхозных лошадок и коровушек — это вовсе за сферой Дайсона допустимого для нас, всех космонавтов героических.
Вот они и возили рыжему сосиски из своего, по-прежнему несколько голодающего Петрограда.
Пусть будут славны вовек. Трудно даже теперь вам объяснить, почему. Просто мы их ещё немного помним.
У меня сразу есть одно невероятное объяснение: так можно читать лишь чужие стихи.
Мы всегда, слушая как чтецы, из театральных институтов, читают нашу прозу, причём это даже не поэзия, тут куда проще вроде должно быть... всякий раз морщимся от боли.
А тут целый поэт. И неплохой. И даже из лучших.
Либо это мантра, молитвенный распев, нарочно. Для введение паствы в ступор. Тоже спросил её. Как вот мурлыкает кот.
Verrà la morte e avrà i tuoi occhi.
— Cesare Pavese (1908–1950)
1
Вещи и люди нас
окружают. И те,
и эти терзают глаз.
Лучше жить в темноте.
Я сижу на скамье
в парке, глядя вослед
проходящей семье.
Мне опротивел свет.
Это январь. Зима
Согласно календарю.
Когда опротивеет тьма,
тогда я заговорю.
2
Пора. Я готов начать.
Неважно, с чего. Открыть
рот. Я могу молчать.
Но лучше мне говорить.
О чем? О днях. о ночах.
Или же — ничего.
Или же о вещах.
О вещах, а не о
людях. Они умрут.
Все. Я тоже умру.
Это бесплодный труд.
Как писать на ветру.
3
Кровь моя холодна.
Холод ее лютей
реки, промерзшей до дна.
Я не люблю людей.
Внешность их не по мне.
Лицами их привит
к жизни какой-то не-
покидаемый вид.
Что-то в их лицах есть,
что противно уму.
Что выражает лесть
неизвестно кому.
4
Вещи приятней. В них
нет ни зла, ни добра
внешне. А если вник
в них — и внутри нутра.
Внутри у предметов — пыль.
Прах. Древоточец-жук.
Стенки. Сухой мотыль.
Неудобно для рук.
Пыль. И включенный свет
только пыль озарит.
Даже если предмет
герметично закрыт.
5
Старый буфет извне
так же, как изнутри,
напоминает мне
Нотр-Дам де Пари.
В недрах буфета тьма.
Швабра, епитрахиль
пыль не сотрут. Сама
вещь, как правило, пыль
не тщится перебороть,
не напрягает бровь.
Ибо пыль — это плоть
времени; плоть и кровь.
6
Последнее время я
сплю среди бела дня.
Видимо, смерть моя
испытывает меня,
поднося, хоть дышу,
эеркало мне ко рту,-
как я переношу
небытие на свету.
Я неподвижен. Два
бедра холодны, как лед.
Венозная синева
мрамором отдает.
7
Преподнося сюрприз
суммой своих углов
вещь выпадает из
миропорядка слов.
Вещь не стоит. И не
движется. Это — бред.
Вещь есть пространство, вне
коего вещи нет.
Вещь можно грохнуть, сжечь,
распотрошить, сломать.
Бросить. При этом вещь
не крикнет: «Ебёна мать!»
8
Дерево. Тень. Земля
под деревом для корней.
Корявые вензеля.
Глина. Гряда камней.
Корни. Их переплет.
Камень, чей личный груз
освобождает от
данной системы уз.
Он неподвижен. Ни
сдвинуть, ни унести.
Тень. Человек в тени,
словно рыба в сети.
9
Вещь. Коричневый цвет
вещи. Чей контур стерт.
Сумерки. Больше нет
ничего. Натюрморт.
Смерть придет и найдет
тело, чья гладь визит
смерти, точно приход
женщины, отразит.
Это абсурд, вранье:
череп, скелет, коса.
«Смерть придёт, у неё
будут твои глаза».
10
Мать говорит Христу:
— Ты мой сын или мой
Бог? Ты прибит к кресту.
Как я пойду домой?
Как ступлю на порог,
не поняв, не решив:
ты мой сын или Бог?
То есть, мертв или жив?
Он говорит в ответ:
— Мертвый или живой,
разницы, жено, нет.
Сын или Бог, я твой.
Простите.
Бродского очевидно тогда покусал Вознесенский.
Лучше читать текст — там много чётче.
Ровно обратное тому, к чему мы привыкли в 80-х:
что в интонациях наших поэтов:
Цоя, Янки, Летова, Бутусова, Кинчева, Гребенщикова, Фёдорова...
(да вон, даже и Вертинский с Высоцким)
куда больше всегда смыслов, на целое измерение,
чем просто в стихах текстом.
Сказал тот, в лице коего весьма читается как раз высмеиваемое оным.
Это не против автора, именно видя, понимая, как вот он один находил те высшие откровения, что те миллионы ходят и даже не ищут... и не найдут даже когда солнце погаснет — просто несколько пока помню, сколько уже на протяжении одного двадцатого века нашего подобные ему, убеждённые мизантропы, уничтожили только у нас (сначала говорили 20 миллионов— потом 30–40, а теперь уже где-то к 50 согласились) вполне осознанно, намеренно, потому что нечто было в них то, что было противно их особому уму.
Заметьте, это как раз человек, что много осмысленнее всегда был всех прочих.
Куда деваться?
Гармонии нет. Мир горит.
Мир сгорит.
Он обречён.
Аукцыон — Волны те (2009)
Он даже не горит, а тлеет. Так медленно... нарочно специально мучительно.
Впрочем, как помню ещё из школьных уроков физики: реакция тления — это примерно то же самое, что реакция горения, только более растянуто во времени.
Особенно помню, как где-то на севере, на границах города, как раз под альбом «Волны» сначала возле метро нашёл настоящую советскую столовку, каких уж тогда не осталось нигде, потом много всего весёлого дальше по маршруту, потом сразу кучу котов в заброшенной летней промзоне, отданной под какой-то авторемонт частникам, затем немыслимый закат на остатках индустриальной архитектуры 70–80-х (всё снимал, где-то лежит, если найду, если не погибло пока), затем вдруг открыл неожиданную Лидию Фёдорову в «Во сне на дне» (да, значит тогда это было точно первый раз, когда я только поставил этот альбом — как раз был феноменальный закат, всю улицу ту помню как сейчас) — потом нашёл дальше по закату, в сторону которого тут же пошёл (как те птицы, что всякий раз стаями летят на закат — наиболее внимательные из вас видели не раз), и нашёл ещё одно сокровище из детства: почти полностью советский, тоже тогда всюду уничтоженны они были уже, хозяйственный, с почти теми же нашими прежними товарами (и как раз в хозяйственном, где был невероятный стеллаж со всякими дикими рыболовными снастями — впервые для меня заиграла та.. да нет, уже не песня, а, скажем, дичь: текст про волов и всякую прочую чушь Озерского: «Вол Ны» — тоже помню всю полноту момента, надо же, а ведь больше десяти лет прошло). Потом заметил кошек, вернулся за полкилометра в тот магазин им за кормом — и пока шёл, мир наградил меня невиданным зрелищем стихийного водопада: в пяти- или восьмиэтажке прорвало в одной квартире водопровод, и с её балкона вода лилась каким-то совершенно немыслимым потоком вниз, туда как раз, в кусты, места обитания домашне-дворово-подвально-диких кошек. Некоторые дни бывают чрезвычайно насыщены впечатлениями. Каждый феномен воспринимается как невероятный праздник. То ли это как раз новый альбом «Волны» повлиял.
Но да, музыка и поэзия действительно влияют на нас. Но чтоб настолько ещё и на мир вокруг нас... Вот бы пусть Фёдоров выпускал такой альбом каждый день, и каждый день было лето, и тогда каждый день я выбирался б куда-то в отдалённые, ещё старые советские районы Москвы, ещё недоуничтоженные, и всё было так же. Увы, обычно в жизни такие дни случаются нечасто. Несмотря на то, насколько мы именно в них предназначены жить изначально. С тех ещё, пещерных времён.
Эй, разбудите его кто-нибудь!
Мы тут что, ещё о Бродском?
Он даже не горит, а тлеет. Так медленно... нарочно специально мучительно. Это пока. Скоро, очень скоро полыхнет. Сначала, конечно, покажется, что совсем затухло, будет холод. А потом кааак... и мало не покажется. Наберитесь терпения, гречки и туалетной бумаги. Скоро мы всё узнаем.
Это был бич именно этих официозных советских поэтов хрущёвских времён. Я даже не помню уже, точно ли Вознесенский из них был самый вычурный чтец своих стихов наиболее завывающим образом — или то был Рождественский, или Евтушенко? Всегда в них путался с детства.
Я сразу выше привёл строго обратный пример: все поэты советского рока 80-х, как отрезало, как раз были отчего-то изначально наделены даром если не божественного свойства, как Цой, Кинчев, Бутусов, то хотя бы заменять свой более-менее монотонный бубнёж под кифары, под манеру Боба Дилана и прочих капиталистических singers-songwriters, всё же почти неизменно высоким качеством текста, как Майк и БГ.
То есть это не свойство поэтов — скорее вот шестидесятников.
И да, это было общее наблюдение тогда советского народа: поэты категорически не умеют читать свои стихи. Но всё лезут на трибуны. Это был дефект, как полагаю, именно министерства культуры СССР: что они вот этих наследников Маяковского всё пытались своих вырастить в пробирке. Инерция мышления. А настоящая высокая поэзия в это время выросла во дворе рядом, на диком газоне, что эти партийные функционеры все как раз стремились притаптывать и выпалывать.
Занятно, что вон Волохонский тоже свои стихи прямо как нарочно читал. Ну, зато для этого к нему в пару Хвост подобрался, для должного исполнения.
и мало не покажется. Наберитесь терпения, гречки и туалетной бумаги. Скоро мы всё узнаем.
Что вы такое говорите? Заранее было же понятно, что это последнее китайское
преду... искушение Его было, для совсем тупых.А солнце уже почти скрылось за лесом, красное, как холодильник.
У меня та же история. А ведь была еще Ахмадулина! То же чертовски погано читала. Простые слова, а читала так, как наверное в старину «Слово о полку Игореве» читали. Во! Может оно именно и наложило печать на их декламацию?
как Майк и БГ. А эти и сотоварищи как раз наоборот, простотой и взяли, хотя и слова, и рифмы, и мысли там были похлеще, чем у предшественников, ни в чем не уступая, даже в глубине мысли. Они, пожалуй, и были той «молодой шпаной», что стерли тех с лица Земли. По крайней мере, достойно их заменили. А их самих уже заменить некому. Да так оно и умрет в веках. Теперь уже, определенно.
Мне даже выискивать всю жизнь не хотелось в их щедро оплаченных партией из нашего народного кармана руладах какие-то крупицы смысли и поэтики. Меня сразу оттолкнуло в детстве, когда ещё не особо понимал смысл всех взрослых смысловых конструкций, нечто невыразимое: ни тогда я словами не владел такими, чтоб объяснить, да и теперь трудно... наверное прежде всего жирно прущая из них фальшь. Видимая инстинктивно, сразу, непосредственно. Состояние каждого человека читается как некое целое.
Допускаю, что там найдётся, может, особо в ранних работах, немало хороших, действительно тонких мест — но после того раннего опыта даже не хочется тратить время, чтоб искать. Вон, полно лежит нечитанных каких-нибудь... ну, возьмём хотя бы испанцев: Лорки, Хименеса, Лопе де Веги...
Советский рок 80-х пришёл сразу на смену расстрелянному большевиками Серебряному веку. Впрочем, тут же незамедлительно и с ним разделались.
Вон, уже шесть лет прошло, определил это как Бронзовый век русской поэзии. Менее роскошный чем Золотой, менее мертвенно-хрупкий чем Серебряный — зато из бронзы поначалу делали в античности доспехи и мечи.
как раз наоборот, простотой и взяли, хотя и слова, и рифмы, и мысли там были похлеще
Летов вот ещё. Особенно поначалу он, вполне намеренно, не гонялся за мелодичностью. Ни в музыке, ни в методе декламации со сцены. Я его сразу несколько вывел за рамки, поскольку к последним альбомам он все 90-е шёл именно как неожиданно развитый, глубочайший, невиданный мелодист.
Омский симфонический оркестр — СимфоОборона (2018)
Занятно, сегодня зашёл в хозмаг, а там бухта бронзовой проволоки. Щупаю её, чудо такое, а она будто стальная омеднённая, покрытая. И продавец, такой мужик той нашей советской поры чудесной единорогов (немного их осталось, уж по внешности всегда видать), говорит:
— Я работал там, на заводе, на Авиамоторной, где всю эту медь делали. Да, это смотря как закалить. Можно и так, чтоб прямо не гнулась.
— Как вижу, — говорю, — тут, судя по цвету скорее латунь. Явно много чего добавили в сплав. Чистая медь не бывает такой. А по упругости тем более — скорее омеднённая сталь. Медь должна быть характерно медного цвета. И мягче. И вон, глядите, что за паскудные окислы поверх. Медь так не окисляется, она покрывается благородной патиной разве.
Он подошёл такой, типа тоже пригляделся:
— Да, странная х..ня какая-то, тов. командир. — Как раз из породы наших совейских мичманов, что всё пропьют, но флот не опозорят. Что в итоге и разрушило тогда нашу страну.
— Ну да, — возник у меня аргумент в пользу оппонента, — вон, те же древние греки как-то, до бронзового оружия ковали свои доспехи и мечи из меди, стало быть не такая мягкая она была, если постараться.
— Те греки давно умерли, — говорит, — а я вот с этой медью как раз лично работал, знаю.
Сошлись на том, что всё дело в закалке. У них была особая печь для меди. Да и я вспомнил, что то же железо можно закалить в сталь, и обратно отпустить в нечто мягкое.
Если есть металлурги, расскажите. Интересно стало.
Мы ещё обсуждали приток кислорода. И я вспомнил те меха, что кузнецы применяют. В общем, действительно интересно. Единственно что... вот, в стране, где бывшие металлурги уж двадцать лет работают продавцами в хозяйственных... мне действительно дико такое спрашивать. Это как спрашивать у современных греков, а какими вон щитами, мечами и шлемами вы бились? и лопатками. А они такие: да никакими, вон в Китае последние 20 лет всё покупаем и вам дуракам продаём.
Попробуйте сами.
Возникает та же магия сбитого ритма, синкопы. Впрочем, Elsh так и не объяснил мне там, оно ли это, и не применяю ли я объём понятия слишком произвольно. Что тогда так развеселила Цоя.
Если синкопа не подходит — скажу своими словами: ритмический, метрический сдвиг. Помните, как Кастанеда рекомендовал идти по дороге спиной вперёд глядя в зеркало. Задолго до него мы это уж открыли, видя, разглядывая в отражениях распахнутых окон нашей школы совсем другую, инопланетную, зазеркальную, параллельную Москву. Удивляясь этому феномену — вот же, рукой подать, другой мир.
Да, в том числе и то самое остраннение Шкловского и, прежде него, Кэрролла.
Вырастает новое измерение текста. Когда несколько кружится голова. Такой как раз растаманский психоделический эффект. Видите, Бродский был мастер этого, как конструктор — а сам отчего-то не употреблял. То ли намеренно дурака валял, то ли чтоб не срывало крыши у ослабленных.
В самом деле, попробуйте прочитайте так, по тексту.
Помните? Тихий час в советских детсадах и пионерлагерях. Даже у нас он потом в уставе и распорядке дня был прописан — но никогда не исполнялся. Как, впрочем, и нормы, рацион питания. Так удивительно было наблюдать, лицезреть те скрижали. Будто это всё, что происходит — не с нами, не про нас: а вот вместо нас где-то живут эти небесные эльфы, что жрут как та собачка у вивисекторов. Причём уже зарезанная ими и, вероятно, попавшая в её собачий рай. Все всегда страстно игнорировать желали тот устав. Как и прочие законы страны. Теперь вот и конституцию её бедную совсем уж, окончательно. Мёртвый час, адмиральский час.
Как старики, что тоже довольно обрели мудрости, и начинают, намеренно, устраивать себе послеобеденную сиесту, лишь только светило перевалит через зенит. Потому что незачем уже, некому тут больше, стараться от подъёма до отбоя изображать активность чрезмерную.
Это действительно смерть, чьё присутствие уже так близко, что ощущается, даже не испытывает, а просто дружески намекает: ты это, больше особо не беспокойся ни о чём, дай уж себе напоследок отдыху. Ты ведь прежде всю долгую жизнь усилием воли всякий раз лишал его себя. А зря. Покой дарует, показывает новые смыслы.
Помните как нас бесил этот никчёмный дурацкий тихий час тогда в детских садах, пионерских лагерях? В самое интересное, полное сил время дня.
Я сразу тогда понял: взрослые — какие-то вероятно конченные мудаки, невыразимые, неисчислимые, необъяснимые. И знаете? Самое печальное что потом оказалось что я сам тогда и не догадывался даже насколько был прав. Что даже хуже чем именно такие, и даже не просто вероятно — а вовсе окончательно бесповоротно безнадежно гарантировано. Я так верил ещё тогда в человека, в силу разума... ну, впрочем и время ещё стояло подстать, когда не всё только с каждым годом рушилось, а просто пока несколько к недоумению всех перестало отчего-то расти и развиваться как прежде каждый год, каждую новую пятилетку.
Спрошу ещё её. Если небеса даруют нам время дальше. Она всё помнит. Они Бродскому тогда в деревню возили колбасу из города. Там, куда его сослала советская власть, точнее, жирнорылые чиновники, прикреплённые к спецраспределителям и столам заказов, из съестного была лишь окрестная картоха в полях. Нет, можно ещё грызть берёзы в надежде получить из них сок... Потому что охотиться на колхозных лошадок и коровушек — это вовсе за сферой
Дайсонадопустимого для нас, всех космонавтов героических.Вот они и возили рыжему сосиски из своего, по-прежнему несколько голодающего Петрограда.
Пусть будут славны вовек. Трудно даже теперь вам объяснить, почему. Просто мы их ещё немного помним.
Мы всегда, слушая как чтецы, из театральных институтов, читают нашу прозу, причём это даже не поэзия, тут куда проще вроде должно быть... всякий раз морщимся от боли.
А тут целый поэт. И неплохой. И даже из лучших.
Тоже спросил её.
Как вот мурлыкает кот.