lynx logo
lynx slogan #00073
Привет! Сегодня у вас особенно незнакомое лицо.
Чтобы исправить это, попробуйте .

А ещё у нас сейчас открыта .




секретный шифр д-ра Тьюринга, O.B.E:

включите эту картинку чтобы увидеть проверочный код

close

никто не ожидает испанскую  инквизицию!




   

№7082
17 207 просмотров
1 сентября '14
понедельник
9 лет 238 дней назад



Константин Паустовский — Повесть о жизни (1945–1963)

[ uploaded image ]
Всё началось с Платонова, который якобы работал дворником. И с тех пор мне так часто попадались случайно отдельные места из мемуаров Константина Георгиевича: то в виде фрагмента, где он библиофилов пугал, то где он последнему из Рюриковичей письменно обязуется плодами из сада фруктового не пользоваться, то где он с «Дикой собакой» Фраерманом пьянствует, то «Наедине с осенью» в букинистическом нашёл, то ещё что — что наконец я созрел прочесть эту его главную книгу целиком.

И очень был обрадован. Встретил на редкость умного, тонкого собеседника, ясно видящего поэтику мира, магию его хрупкой преходящести — дар, которым тут наделены лишь единицы.

«Повесть о жизни» состоит из нескольких книг:
    «Далекие годы» (1945–1946), [ MP3 ]
    «Беспокойная юность» (1954), [ MP3 ]
    «Начало неведомого века» (1956), [ MP3 ]
    «Время больших ожиданий» (1958), [ MP3 ]
    «Бросок на юг» (1959–1960), [ MP3 ]
    «Книга скитаний» (1963). [ MP3 ]

[ TXT ]

Весьма рекомендую аудиокнигу. Превосходный голос советского диктора Юрия Рудника. Правда, развлекающего подчас неожиданными ударениями в самых обычных при том словах, вроде: Ха'рбин, ша'тры, о'соки, фо'льги, и т. д.

Начало цикла представляет особую историческую ценность. У нас ведь при большевиках мало кто смел столь подробно вспоминать золотую пору умирания царского режима, и особо Первую Мировую, признававшуюся классово чуждой, Империалистической. Мы ведь её больше по комедиографу Гашеку знаем.

Скажем, если вы некогда искали это особое у Ивана Шмелёва в «Лете Господнем» — к своему удивлению, вы найдёте у советского классика Паустовского куда больше.

Паустовский — мастер пейзажной лирики и случайной романтики людских судеб. Он был знаком практически со всеми интересными людьми своей эпохи. И оставил и о них тоже воспоминания. То есть, это тот автор, по которому вы можете выстраивать системное представление о всём ценном, что было в нашей стране век назад. Такой своего рода психопомп для нас, Вергилий в ту страшную и героическую эпоху, время надежд.

Он краток, динамичен, у него нет лишних слов и абзацев, затянутостей. Он выбрал мемуаристику, как свой жанр, обладая тем знанием, что жизнь бывает порой удивительнее любых выдумок. Он скромен, неизменно предпочитает промолчать, практикует даосский категорический отказ от деяний, даже когда красные его тащат на расстрел в том московском эпизоде, о котором спел его коллега по санитарным поездам Вертинский в «То, что я должен сказать»; и очень любит людей. Вопреки всему, что они по недомыслию творят с собою и теми, кто рядом.
  Написали тефтели в подливе  
59



— О каком магическом проекте ты говоришь, дон Хуан? — спросил я.

— Он называется перепросмотром, — древние маги называли его пересказыванием событий своей жизни, и для них это началось как простая техника, вспомогательное средство для вспоминания того, что они делали и говорили своим ученикам. Для их учеников эта техника имела ту же ценность: она позволяла им вспоминать, что их учителя сказали и сделали. Потребовались ужасные социальные потрясения, например несколько раз быть завоеванными и побежденными, прежде чем маги древности поняли, что их техника имеет куда более далеко идущие последствия. Маги выполняют перепросмотр очень формальным способом. Он состоит в составлении списка всех людей, которых они встречали, от настоящего времени до самого начала их жизни. Когда у них есть этот список, они берут первого человека в нем и вспоминают все, что могут, об этом человеке. И я имею в виду все, каждую деталь.

— Маги считают, — продолжал дон Хуан, — что по мере того, как мы перепросматриваем свою жизнь, весь мусор, как я уже говорил, выходит на поверхность. Мы осознаем свои противоречия, свои повторения, но что-то в нас оказывает огромное сопротивление перепросмотру. Маги говорят, что дорога свободна только после колоссального потрясения; после появления на экране воспоминания о событии, которое сотрясает наши основы с ужасающей отчетливостью деталей. Это событие поистине тащит нас к тому самому моменту, когда мы его пережили. Маги называют это событие проводником, потому что после него каждое событие, к которому мы прикасаемся, переживается заново, а не просто вспоминается.

— Ходьба всегда погружает в воспоминания, — продолжая дон Хуан. — Маги древней Мексики считали, что мы храним все, что пережили, в виде ощущений с задней стороны ног. Они считали задние стороны ног складом личной истории человека. Так что давай сейчас пройдемся по холмам.

— Маги, которые появились после апокалиптических потрясений, о которых я тебе рассказал, — продолжал он. — увидели, что в момент смерти темное море осознания, так сказать, всасывает через точку сборки осознание живых существ. Они также увидели, что темное море осознания на мгновение, так сказать, колеблется, когда встречается с магами, которые выполнили пересказ своей жизни. Не зная об этом, некоторые сделали это настолько тщательно, что море осознания взяло их осознание в форме их жизненных переживаний, но не коснулось их жизненной силы. Маги обнаружили колоссальную истину о силах Вселенной: темному морю осознания нужны только наши жизненные переживания, а не наша жизненная сила...

Да, и это, кстати, вернейший признак наступления старости: когда беллетристике, фикциям, начинаешь определённо предпочитать мемуары.


Первое, о чём следует предупредить, что важно понимать, читая «Повесть о жизни» Паустовского — что это не чистая автобиография. Он выдумывает там многое, комбинирует случайность событий, вываленных на него судьбою, с собственными решениями художника и романтика.

В частности, вся эта страсть к погибающим прекрасным девушкам — она же с первых страниц бросается в глаза, как странно, излишне навязчивая закономерность — так вот и ей не следует всякий раз верить. Самое тяжёлое место: гибель Лёли — по всей видимости, выдумано. Я особо стал искать потом про то серебряное кольцо на мизинце Паустовского.

Кто такая Лёля, чья случайная и неожиданная смерть так режет по сердцу? Это же не может быть Лёля-Валерия Валишевская, вторая его жена, уже потому, что в романе она тоже есть, под именем Марии Валишевской. И уж тем более это не может быть Лёля Лыжина, последняя любимая женщина Паустовского, чья история вполне могла бы стать еще одной книгой. Не буду придумывать гипотезы, тем более, что вся эта путаница с Лёлями давно разгадана Вадимом Константиновичем Паустовским и описана, например, в предисловии к «Романтикам» или в предисловии к книге «Бросок на юг». Словом, эта автобиография к жизни автора имеет очень отдаленное отношение.


Поэтому, когда ко мне обращались читатели, и в особенности читательницы, с неизменным вопросом о Леле: «была — не была», я обычно уклонялся от ответа. Единственный раз сделал исключение для пожилой тетки моего друга — Софии Владимировны Т. (это было еще при жизни отца). Человек очень интересной судьбы, она объехала полмира, кого только не знала — от последних народовольцев до членов императорской фамилии. Разговаривать с ней всегда было исключительно интересно, но каждый раз она начинала мне читать свое любимое место из «Повести о жизни» и, конечно, — о смерти Лели. Кончилось тем, что я выложил ей правду и к тому же веско аргументировал ее. Она очень опечалилась и сказала:

— Я, разумеется, понимаю, что вы правы, но лучше бы вы мне этого не говорили…

Потом словно спохватилась:

— А колечко? То самое серебряное колечко, что ваш папа снял с руки умершей Лели и надел себе на мизинец. Он об этом писал. И он до сих пор носит его. Я была на литературном вечере, где он выступал, специально подходила поближе и очень хорошо все рассмотрела. Спросите у него, когда увидите…

Это меня заинтриговало, и при первой же встрече с отцом я все рассказал ему. Он слушал точно с таким же грустным выражением, как и у Софии Владимировны. Потом не спеша протянул руки, на которых, как обычно, не было никаких колец… Так кончилась эта маленькая история о том, как простой читатель сумел проявить силу воображения, равную писателю.

Смерть Лели в «Повести о жизни» нельзя считать вымыслом, скорее это символ. Но символ не абстрактный, а воплощенный в конкретную драматическую ситуацию. «Война не есть дело человека» — вот истина, которую Паустовский усвоил для себя и как писатель хотел, возможно, наглядно донести до других. Видя войну «изнутри», он решил также «изнутри» показать ее плоды литературно.

Он потерял на войне двух братьев, но описал гибель любимой женщины и тоску оставшегося мужчины, потому что союз мужчины и женщины составляет основу жизни. Сам он, однако, не утрачивал на войне любимую, потому и собрал воедино черты нескольких героинь, чтобы создать более убедительный образ.

  — Вадим Константинович Паустовский


Да и с госпитальным судном «Португаль» французской компании «Мессажери Маритим» погибли тогда не все.


У меня немного не укладывается, как так можно было делать — не мог и подумать, когда слушал книгу, что в таких подробных воспоминаниях о своём детстве, родных, каких-то самых ярких и дорогих моментах, возможно было что-то досочинять пущего трагизма ради.
Спасибо, непременно. У меня из этой книги только «Время больших ожиданий», добавлено к «Чёрному морю».
Так что Паустовский — это совсем не тот образ, который возник в смутном советском культурном фоне: такого сурового деда-аскета, что живёт в лесу подобно Торо и пишет о природе подобно Сетону-Томпсону.

Это (дальше мы будем верить всему что он о себе пишет просто ради удобства): потомок гетмана Сагайдачного, среди прочих развлечений однажды штурмовавшего Москву; учившийся с Булгаковым в одной гимназии, и, точно так же как он, бывший украинским писателем в те благословенные времена, когда украинцы ещё совершенно искренне считали себя русскими (об этом — вся первая книга цикла)...

Причём, там были и сильные польские, шляхетские корни. Обратите внимание, на автографе для Марлен Дитрих после той трогательной сцены в конце его жизни, он пишет своё имя в польской нотации.

Константин Паустовский — автограф для Марлен Дитрих

Марлен Дитрих, — если я напишу рассказ, подобный „Телеграмме“, то я позволю себе посвятить его Вам.
  30/05 –64 Москва
  К. Паустовский (K. Paustowski)


Также учился в одной гимназии с убийцей Столыпина, и был с классом в Киевском оперном театре, когда это произошло.

Я вернулся домой на Лукьяновку и рассказал бабушке и Гаттенбергеру об убийстве Столыпина. Бабушка сказала, что нельзя стрелять в театре, так как могут пострадать невинные люди.

А Гаттенбергер взволновался, надымил сигарой, заметил, что этого прохвоста Столыпина должны же были когда-нибудь убить, и тотчас уехал в город разузнавать новости.

Он вернулся после полуночи и рассказал, что Малая Владимирская улица, где лежит в лечебнице Столыпин, застлана соломой, а черносотенцы призывают к еврейскому погрому.

— Этого еще не хватало! — воскликнула разгневанная бабушка.


Имел беседу с Николаем II, впрочем, государь император тогда оказался не самым увлекательным собеседником.

Легкий тик передергивал его щеку. Он рассеянно посмотрел на меня, привычно улыбнулся одними глазами и спросил:

— Как ваша фамилия? — Я ответил.

— Вы малоросс? — спросил Николай.

— Да, ваше величество, — ответил я.

Николай скользнул по мне скучным взглядом и подошел к моему соседу.

Он обошел всех. У каждого он спрашивал, как его фамилия.


В Первую Мировую, как и Вертинский, был освобождён от службы, но, как и он, добровольцем пошёл служить на санитарных поездах.

Меня в армию не взяли из-за сильной близорукости. Кроме того, я был младшим сыном в семье и студентом, а по тогдашним законам младшие сыновья, равно как и студенты, освобождались от военной службы.


А до этого работал в Москве кондуктором трамвая. Ещё царского трамвая, прошу заметить. Это возвращаясь к тому, возможно ли, чтобы писатель Платонов был дворником, а поэт Цой — кочегаром. Всё возможно. Лишь тем, кто сам владеет многими профессиями, доступно понимание, что род текущих занятий не просто не определяет человека, но вовсе неважен.
В предисловии к шеститомнику есть два места. Первое отсылает к надличному опыту как всех подобных работ, так и этой — на что автор особо указывает.

Недавно я перелистывал собрание сочинений Томаса Манна и в одной из его статей о писательском труде прочел такие слова:

«Нам кажется, что мы выражаем только себя, говорим только о себе, и вот оказывается, что из глубокой связи, из инстинктивной общности с окружающим, мы создали нечто сверхличное... Вот это сверхличное и есть лучшее, что содержится в нашем творчестве».

Эти слова следовало бы поставить эпиграфом к большинству автобиографических книг.

Писатель, выражая себя, тем самым выражает и свою эпоху. Это — простой и неопровержимый закон.


А двусмысленность другого я тогда отметил, и интуитивно выбрал второй её смысл. Поняв, что, значит, некоторые, особо личные места автор будет пропускать. О чём и предупреждает. Что потом разошлось с его концентрацией на самых дорогих ему людях — о чём обычно писатели вовсе не пишут. Выходит, всё иначе: не пропуск, но иногда трансформация.

Для всех книг, в особенности для книг автобиографических, есть одно святое правило — их следует писать только до тех пор, пока автор может говорить правду.

По существу творчество каждого писателя есть вместе с тем и его автобиография, в той или иной мере преображенная воображением. Так бывает почти всегда.

Итак, написано шесть автобиографических книг. Впереди я вижу еще несколько книг такого же рода, но удастся ли их написать — неизвестно.

Я хочу закончить это маленькое введение одной мыслью, которая давно не дает мне покоя.

Кроме подлинной своей биографии, где все послушно действительности, я хочу написать и вторую свою автобиографию, которую можно назвать вымышленной. В этой вымышленной автобиографии я бы изобразил свою жизнь среди тех удивительных событий и людей, о которых я постоянно и безуспешно мечтал.

Но независимо от того, что мне удастся написать в будущем, я бы хотел сейчас, чтобы читатели этих шести повестей испытали бы то же чувство, которое владело мной на протяжении всех прожитых лет, — чувство значительности нашего человеческого существования и глубокого очарования жизни.


Что удалось в полной мере. Это действительно огромный подарок — возможность увидеть то, уже надёжно утраченное для всех, время глазами того, кто умел  видеть и передавать. Не знаю, как у вас, для меня каждая сцена, описанная Паустовским, предстала в малейших подробностях, как в ярком сне или кино, где можно остановить кадр и рассмотреть отдельно каждую мельчайшую деталь. Один из авторов, у которых надо учиться языку живых описаний. Передаче без потерь этого очарования жизни.
Я не знаю, видели ли вы когда-нибудь украинскую лиру. Сейчас, должно быть, ее можно найти только в музее.


Да, видели.

Как понимаю, речь идёт о колёсной лире. Вот такой.

Андрей Котов — Заведу я компанью
(Фёдоров, Волков, Старостин, Котов, 25.08.2011, ПирОГИ)



Ничто моей душе да не пособит
Ни именье, ни богатство
Ни гордость, высокоумье


Но в те времена не только на базарах в маленьких городках, но и на улицах самого Киева часто встречались слепцы-лирники.

Они шли, держась за плечо босоногого маленького поводыря в посконной рубахе. В холщовой торбе у них за спиной были спрятаны хлеб, лук, соль в чистой тряпочке, а на груди висела лира. Она напоминала скрипку, но к ней были приделаны рукоятка и деревянный стержень с колесиком.

Лирник вертел рукоятку, колесико кружилось, терлось о струны, и они жужжали на разные лады, будто вокруг лирника гудели, аккомпанируя ему, добрые ручные шмели.

Лирники почти никогда не пели. Они говорили певучим речитативом свои думки, «псальмы» и песни. Потом замолкали, долго слушали, как жужжит-затихает лира, и, глядя перед собой незрячими глазами, просили милостыню.

Просили они ее совсем не так, как обыкновенные нищие. Я помню одного лирника в городе Черкассах. «Киньте грошик,— говорил он,— слепцу и хлопчику, потому что без того хлопчика слепец заплутается и не найдет дорогу после своей кончины в божий рай».

Я не помню ни одного базара, где бы не было лирника. Он сидел, прислонившись к пыльному тополю. Вокруг него теснились и вздыхали жалостливые бабы, бросали в деревянную миску позеленевшие медяки.

Представление о лирниках навсегда связалось у меня с памятью об украинских базарах — ранних базарах, когда роса еще блестит на траве, холодные тени лежат поперек пыльных дорог и синеватый дым струится над землей, уже освещенной солнцем.

Запотевшие кувшины — глечики — с ледяным молоком, мокрые бархатцы в ведрах с водой, гречишный мед в макитрах, горячие ватрушки с изюмом, решета с вишнями, запах тарани, ленивый церковный перезвон, стремительные перебранки баб-«цокотух», кружевные зонтики молодых провинциальных щеголих и внезапный гром медного котла — его тащил на плечах какой-нибудь румын с дикими глазами. Все «дядьки» считали своей обязанностью постучать по котлу кнутовищем, попробовать, хороша ли румынская медь.

Дядя Юзя со своими шакалами чудесен.

Но жизнь в тогдашней России и в то время — его мой отец называл «безвременьем» — исковеркала дядю Юзю. Благородная страсть к путешествиям вылилась у него в беспорядочное и бесплодное скитальчество. Но дяде Юзе я все же обязан тем, что земля после его рассказов стала казаться мне смертельно интересной, и это ощущение я сохранил на всю жизнь.

Бабушка Викентия Ивановна считала дядю Юзю «божьим наказанием», белой вороной в нашей семье. Когда она сердилась на меня за шалости и непослушание, она говорила:

— Смотри, чтобы из тебя не вышел второй дядя Юзя!

Бедная бабушка! Она не подозревала, что жизнь этого дяди казалась мне совершенно великолепной. Я только и мечтал быть «вторым дядей Юзей».

Дядя Юзя всегда появлялся у нас в Киеве или у бабушки в Черкассах внезапно и так же внезапно исчезал, чтобы через год-полтора снова оглушительно позвонить у дверей и наполнить квартиру хрипучим голосом, кашлем, клятвами и заразительным смехом. И каждый раз вслед за дядей Юзей извозчик втаскивал по полу тяжелые чемоданы со всякими редкостями.

Дядя Юзя был высокий бородатый человек с продавленным носом, с железными пальцами — ими он гнул серебряные рубли,— с подозрительно спокойными глазами, в глубине которых никогда не исчезало лукавство.

Он, как говорил отец, «не боялся ни бога, ни черта, ни смерти», но жалко терялся и размякал от женских слез и детских капризов.

Первый раз я увидел его после англо-бурской войны.

Дядя Юзя пошел добровольцем к бурам. Этот поступок — героический и бескорыстный — сильно возвысил его в глазах родственников.

Мы, дети, были потрясены этой войной. Мы жалели буров, дравшихся за свою независимость, и ненавидели англичан. Мы знали во всех подробностях каждый бой, происходивший на другом конце земли,— осаду Ледисмита, сражение под Блюмфонтейном и штурм горы Маюбы. Самыми популярными людьми были у нас бурские генералы Деветт, Жубер и Бота. Мы презирали надменного лорда Китченера и издевались над тем, что английские солдаты воюют в красных мундирах. Мы зачитывались книгой «Питер Мариц, молодой бур из Трансвааля».

Но не только мы — весь культурный мир с замиранием сердца следил за трагедией, разыгравшейся в степях между Ваалем и Оранжевой рекой, за неравной схваткой маленького народа с могучей мировой державой. Даже киевские шарманщики, игравшие до тех пор только «Разлуку», начали играть новую песню: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне». За это мы отдавали им пятаки, припрятанные на мороженое.

Дядя Юзя был уверен, что Россия поможет бурам. Но из Петербурга он написал отцу: «Высшие государственные соображения вынудили русское правительство сделать подлость — бурам мы помогать не будем. Значит, все кончено, и я опять уезжаю к себе на Дальний Восток».

Дядя Юзя учился со своими братьями в этом корпусе. Четыре года прошли благополучно, но на пятый год дядя Юзя был переведен из Киева в штрафной «каторжный» корпус в город Вольск, на Волге. В Вольск кадет ссылали за «тяжкие преступления». Дядя Юзя совершил такое преступление.

Кухня в Киевском корпусе помещалась в подвале. К одному из праздников в кухне напекли много сдобных будочек. Они остывали на длинном кухонном столе. Дядя Юзя достал шест, привязал к нему гвоздь, натаскал с помощью этого приспособления через открытое окно кухни несколько десятков румяных булочек и устроил пышный пир в своем классе.

На военной службе дяде Юзе не везло самым роковым образом. Из артиллерии его перевели в пехоту. Полк дяди Юзи был вызван в Москву нести охрану во время коронации Николая Второго. Рота дяди Юзи охраняла Кремлевскую набережную.

Ранним утром в день коронации дядя увидел, как его солдаты бросились к берегу реки и там началась жестокая свалка. Придерживая шашку, дядя побежал к солдатам.

Он увидел валявшееся в грязи на берегу страшное существо с медной головой, опутанной проводами. Существо это солдаты сбили с ног, навалились на него, а оно неуклюже отбрыкивалось от них огромными свинцовыми бутсами. Один из солдат зажал резиновую ребристую трубку около медной головы этого существа, и оно, захрипев, перестало сопротивляться. Дядя увидел, что это водолаз, крикнул на солдат, быстро отвинтил медный шлем, но водолаз был уже мёртв.

Дядю и солдат не предупредили, что в это утро водолазы из Кронштадта осматривали дно Москвы-реки, разыскивая адские машины.

Дядя Юзя любил рассказывать, как одним своим чихом он убивал на месте шакалов. На бивуаках в пустыне дядя ложился, подкладывал под голову сумку с продуктами и притворялся спящим. Шакалы подползали, поджав хвосты. Когда самый наглый из них начинал осторожно вытаскивать зубами сумку из-под дядиной головы, дядя оглушительно чихал, и трусливый шакал, даже не взвизгнув, тут же на месте умирал от разрыва сердца.

Мы верили этому, потому что хорошо знали, как чихал по утрам дядя Юзя, готовясь к новому дню. В ответ на этот чих звенели стекла в окнах, и кошка, обезумев, металась по комнате в поисках спасения.

Рассказы дяди Юзи были для нас интереснее похождений барона Мюнхгаузена. Мюнхгаузена надо было себе представлять, а дядя Юзя был рядом — живой, тонущий в облаках табачного дыма, сотрясающий своим хохотом диван.

Потом в жизни дяди Юзи наступила неясная полоса. Он скитался по Европе, играл, говорят, в рулетку в Монте-Карло, очутился в Абиссинии и вернулся оттуда с огромным золотым орденом, пожалованным ему за что-то негусом Менеликом. Орден был похож на дворницкую бляху.


Напомню, это тот самый период, когда в Абиссинию лазал Гумилёв.

Николай Гумилёв — Умер ли Менелик?

Дядя Юзя не находил себе места в жизни, пока взоры его не обратились на туманный Дальний Восток, на Маньчжурию и Уссурийский край. Эта страна как будто нарочно существовала для таких людей, как дядя. Там можно было жить широко, шумно, не подчиняясь никаким «дурацким законам»,— во всю силу необузданного характера и своей предприимчивости.

Это была русская Аляска — необжитая, богатая и опасная. Лучшего места на свете нельзя было и придумать для дяди Юзи. Амур, тайга, золото. Тихий океан, Корея, а дальше —Камчатка, Япония, Полинезия. Обширный неизученный мир шумел, как прибой, у берегов Дальнего Востока и тревожил воображение.

Дядя Юзя, захватив с собой молодую жену-подвижницу,— так как никто, кроме подвижницы, по мнению моей мамы, не мог быть женой такого ужасного человека, как дядя Юзя,—уехал на Дальний Восток.

Там он участвовал в обороне Харбина во время китайского восстания, в стычках с хунхузами, в постройке Восточно-Китайской железной дороги. Занятие это он прервал только для того, чтобы поехать в Трансвааль.

После англо-бурской войны он вернулся на Дальний Восток, но уже не в Маньчжурию, а в Порт-Артур. Там он работал агентом Добровольного флота. Дядя Юзя писал, что очень полюбил пароходное дело и, жалеет, что в молодости не стал моряком.

К тому времени жена его умерла. На руках у дяди Юзи остались две девочки, его дочери. Он трогательно и неумело воспитывал их вместе со старым китайцем-слугой, которого называл Сам Пью-чай. Этого преданного ему китайца дядя Юзя любил, пожалуй, не меньше, чем своих дочерей. Вообще он очень любил китайцев и говорил, что это великолепный, добрый и мудрый народ и единственный его недостаток — это боязнь дождей.

Во время японской войны дядя Юзя был призван, как старый офицер, в армию. Дочерей вместе с Сам Пью-чаем он отправил в Харбин.

После войны он приезжал в Киев навестить родных. Это был последний раз, когда я его видел.

Он был уже седой, спокойный, но бешеные веселые искорки, хоть и изредка, все еще перебегали в его глазах.

Он рассказывал нам о Пекине, о садах китайских императоров, Шанхае и Желтой реке.

После этих рассказов Китай представлялся мне страной, где вечно стоит теплый и ясный вечер. Может быть, это впечатление объяснялось тем, что дядя Юзя уже ничего не выдумывал, не вращал глазами и не хохотал, а говорил усталым голосом, поминутно стряхивая пепел с папиросы.

Это было в 1905 году. Дядя Юзя плохо разбирался в политике. Он считал себя старым солдатом и действительно был им — честным, верным присяге. Когда мой отец начинал резкие и опасные свои речи, дядя Юзя отмалчивался, уходил в сад, садился на скамейку и там курил в одиночестве. Отца он считал «левее левых».

Осенью пятого года в Киеве восстали саперный батальон и понтонная рота. Саперы прошли с боем через город, отбиваясь от наседавшей на них казачьей сотни.

К саперам присоединились рабочие Южно-Русского машиностроительного завода. Впереди мятежников бежало множество детей. На Галицком базаре Азовский саперный полк открыл по восставшим огонь. Залпами было убито много детей и рабочих. Саперы не могли отвечать на огонь, так как между ними и азовцами были толпы жителей. В этот день дядя Юзя, узнав о событиях, очень нервничал, без конца курил, бродя по саду, и вполголоса бранился.

— Азовцы,— бормотал он.—Дурачье. Позор! А те тоже хороши, саперы,— не стрелки, а куроцапы!

Потом он незаметно исчез из дому и к вечеру не вернулся. Он не вернулся ни ночью, ни на следующий день. Он вообще не вернулся. Только через полгода пришло от его дочери письмо из Харбина. Она сообщала, что дядя Юзя поселился в Японии и просит его простить за внезапное исчезновение.

Гораздо позже мы узнали, что дядя Юзя пробрался к саперам, увидел убитых детей, пришел в ярость, вместе с руководителем восстания поручиком Жадановским собрал часть сапер и открыл с ними такой огонь по правительственным войскам, что те были вынуждены отойти. Дяде Юзе, естественно, пришлось бежать. Он уехал в Японию, где вскоре и умер в городе Кобе от сердечной астмы и страшной болезни — ностальгии — тоски по родине.

Перед смертью этот огромный и неистовый человек плакал при малейшем напоминании о России. А в последнем, как будто шутливом, письме он просил прислать ему в конверте самый драгоценный для него подарок — засушенный лист киевского каштана.

Впечатление: замечательное прочтение, будто автор перебирает дорогие сердцу реликвии. И ещё — воспоминание Паустовского о молодом Булгакове, каким он был когда-то, в молодости. Это, пожалуй, порадовало, потому что письма Булгакова оставили впечатление тягостное.
Ещё раз спасибо.
Siesta › И это главный магический акт его текста. И философский.

«…жест, простейший акт остается заключён как в тысяче закупоренных ваз, каждая из которых заполнена вещами совершенно разного цвета, запаха, температуры; не говоря уже о том, что эти вазы, расставленные по всей длине наших годов, в течение которых мы не переставали меняться, хотя бы только в грёзах и в мысли, расположены на весьма разных высотах и вызывают в нас ощущение причудливо различающихся атмосфер»... Но вернёмся пока к уровню жизни, потому что уровень творчества — это и раскупорка в нашей жизни этих ваз. Эти вазы ещё должны у нас прийти в движение...


Заметьте, такие разные люди, с разными судьбами, как Пруст, Кастанеда, Мамардашвили, Паустовский — все об одном. И это ведь не взаимные интерпретации, гораздо глубже. Никакого смысла в этих осмыслениях и цитированиях не было бы, если бы под ними не лежало нечто более важное, реальное, если бы мы не хотели указать на это само. Тот особый опыт, знакомый нам, который выше всего прочего в жизни — который составляет главное в ней, её смысл.

А ведь полно людей вокруг, у кого нет этого в жизни. Или так и не было никогда осознано, или давно позабыто, принято за несущественное, оставлено где-то в детстве — с его более чистым и свободным, непредвзятым, феноменальным взглядом на мир.
   


















Рыси — новое сообщество